читай • пиши • делисьПерейти в журнал

СОЛОНО №5

02.12.2017

Автор: Ольга Данилова


Родительская

И кот за кошкой, и голубь за голубицей... Весну — кто бы думал — приносит северный ветер. Ночью штормило, гроза, в пол-неба зарницы: даже окно распахнуло перед рассветом. Больничный корпус как рубка, окнами в бухту. Корабль. Для сходства — труба над котельной ржавой, лесенки-трапы во двор с голубями. Полвека будто и не прошло, как здесь мама меня рожала. Разное было потом: то мне — коктейль кислородный, то ей по “скорой” пришлось к хирургу под скальпель. Теперь на двоих с отцом они смотрят на море в окна: гемоглобин у мамы и пневмония у папы. На абрикосах бутоны кровавые съело туманом, а я всё мечусь угорелой кошкой из дому в больницу. Домой возвращаюсь, а дома ни папы, ни мамы. Только их вещи. Самая жуткая из репетиций. Папу, быть может, выпишут завтра. Сглазить негоже, стирать - постирала, а пол не мою упрямо. …Соседка под окна выходит и кормит кошек, “где мама?..” зовёт их. А мне по сердцу ножом — где мама?..
2017

«Яблочко» с выходом

Сколько лет бы с детства ни минуло, а душе в разлуке не зачерстветь. Прогуляйся стеночкой Минною в одиночестве. Ветер с моря, камень горячий бел, съеден и туманом, и бурями. Слива-дичка зреет. Иди себе, знай, покуривай. Тюлькин флот на привязи мается. Цепи якорные заржавлены. Мачты держатся всеми пальцами за державное. Жить и жить бы здесь с мамой, с папою, а не так — от случая к случаю... Ежевикой сердце царапает боль колючая. Воробьи на стеблях цикория машут крыльями — ой, щекотно им. А у тебя самой вся история перелётная. Ты гуляй, покудова алый шар в тучи за маяк не закатится. Посиди на камне — да жаль, шершав, мнётся платьице.
2017

Глаза

Даны мне были мамины глаза густого цвета переспелых вишен. Нам говорили: ваши голоса не различить — одно и то же слышим. Одной и той же звуковой волной дыхание несёт, пока нас двое. Но этот разговор меня со мной в любой момент прервёт гудок отбоя. А дальше будет просто тишина, и не соприкоснуться голосами. Не голосить. Не плакать. Я одна, но я смотрю на мир её глазами.

Песиголовцы

Этот страх с малых лет знаю. Книжка та на мове — от мамы: вон выходят ночами з  г а ю люди с волчьими головами. Как по воду пойдёшь к речке, слева-справа шуршит сорго. Вроде дом твой и недалече, ну а если почуешь волка? Мама слышит своих старших, тёмный шёпот их о Волыни: т и х о,  т и х о  к а ж и!  Н а щ о? З а ч е к а й,  н е  л я к а й  д и т и н у… У моей бы спросить свекрови —  это после войны было — как жених захлебнулся кровью и нашёл в тех лесах могилу. А они чёрта с два сгинут. А они обойдут капканы — и воткнут топоры в спину, если помните про Галана. А они уползут в схроны да и пересидят где-то. Выйдут оборотни в погонах или даже при партбилетах. Матереют теперь, звереют, воют в городе и в деревне. Не таятся ни днём, ни ночью, и рисуют крюки волчьи. Не смотри, что они сами называют себя псами. Брешут, точно, да что толку? Видишь: волки — и есть волки. Кто щадил их и кто плодил их, столько лет охраняя норы? Кто им дал осквернять могилы? Кто им пули даёт и порох,  с м о л о с к и п у  и керосина? Х т о  б а ж а в  с т в о р и т и  я к  к р а щ е? Т и х о,  т и х о  к а ж и!  Н а щ о? Д е  з а г и н е  т в о я  д и т и н а?

Сад

На себя открою шаткую калитку. Отведу руками виноградный лист да смету с дорожки спящую улитку. Соберу кизил. И груши удались. Ничего, что год опять без абрикосов, вымерзали и инжир, и розмарин. А сосед напротив всё с одним вопросом - мол, продай участок - и не он один. Всё бы деньги делать ушлым этим, резвым, не до грядок им, не до лопат. Я вчера тут поработал плоскорезом: знаешь, всё-таки полегче, чем копать, но плечо потом артритное заныло, под лопаткой колет, отдаёт в груди. Виноград бы обиходить надо было… Только жаль, себя нельзя омолодить. Сад обрежьте - что иначе скажут люди? Не поранься о секатор на крыльце. Ты выхаживай, когда меня не будет, персик сорта «Память об отце».
2017

Троицкое

Деревня догорала в темноте. Мальчишка лет семи смотрел с пригорка, как дым сползал по склону и густел, въедался в ноздри, отдавал прогорклым: заборы там, внизу — из кизяка. Свой дом повыше. Повезло. …Румын когда-то, по курам расстрелявши два рожка, стащил горшок из печки, автоматом грозя: молчите, все вы — partisanen, и пятился, а сам косил глазами по сторонам: чего б ещё схватить? У тёти сын недужил — лихорадка. И бабушка в той комнате с кроваткой поставила в окно табличку: ТИФ, так шастать перестали. Офицер на улице нашёл сестрёнку Любу и сунул шоколад. А на лице —  улыбка до ушей, аж видно зубы. И карточку достал и лопотал про dotter у соседей на квартире. Да фриц как фриц. Ну в форме. Без креста. Не то что эти, в вычурных мундирах,  и с цепью на груди какой-то крест. …А матерей гоняли на работы: пахать, но хоть не на чужбине — здесь. Он помнит, бригадир помялся что-то в дверях и вдруг сказал: вас будут жечь. Воды — и на чердак! Скирду спалите, пусть дым затянет. Вон идут уже. А дальше — мамин голос: Витя, Витяааааа!.. И те, с цепями, во дворе соседском, и голоса на нашем и немецком: — На выход! — Schneller! На руках дитя. — Куда ж я с ним? Младенец… И блестя, откуда ни возьмись, в руке у фрица огромный нож. И малыша — на нож, подкинув в воздух. — Ну, теперь идешь? …Ему десятилетиями снится: соседку затолкали в строй — и к ним. Издалека уже тянулся дым. Хватают мать, и Любу рвут из рук. И оземь.  Но бабушка успела: у земли ловила, проглотивши пыль и слёзы, пока невестку со двора вели. А вдоль дороги был густой овраг. И старший из племянников за руку в сплошную зелень сдёрнул — там, в кустах, сбежал по склону, но споткнулся, рухнул, катились с мамой вместе. Так и спас, пока другие с ведрами под крышей, в дыму, не видя этого, не слыша, водой плескали, потушить стремясь огонь, что подползал от сена, сбоку. Уже луна и звёзды. Никого: ни птицу не услышать, ни собаку. Зола и пепел. Лишь над головой кизячный дым. И слышен дальний бой. Он выживет. Он станет мне отцом. А я страшусь смотреть ему в лицо, когда дома дымятся в темноте, и убивают взрослых и детей.
2017

Свет

Меченый золотом, словно осыпан пшеном, скворец выйдет пешком пропитанье искать в траву. Персик обнимет вишню: Христос воскрес! Выдохнет мама: а думала — не доживу… Раму погладит такой восковой рукой - не задержать проходящий навылет луч. Это зияет замочная скважина: дверь в покой, только к нему ещё не подобрали ключ.
2017

Вишенное

Речь моей мамы как вишен созревших сок. Вишен на Винничине, что снятся и мне. Лепят в стодоле ласточки под потолок гнезда.  Д і д у  І в а н  в i в ц и  ж е н е… Вижу во сне: дед Иван мелет в стодоле хлеб. Сыплется с жерновов ржаная мука. Вижу во сне на стерне бабы Софии серп, ранку на левой ноге. И поверх — лист подорожника… Белый, как вишен цвет, уже мамин висок. Маме моей скоро восемь десятков лет. Я, говорит, туда не поеду. Всё. Надо же было дожить до поры, пока станешь сед, думая, что в Украине все такие, как я, думая, что украинцы — одна семья. Я не хочу больше знать их. Только не с ними. Нет. Не с палачами.  Н е  с  к а т а м и.  В о н и  м е н і    н е  б р а т ь я! Пусть как от вишен оскомина, но повторю: к кому? К этим  п е с и г о л о в ц я м?  В о н и  ж е  в б и в а ю т ь.  Жгут! Были мы под фашистами. В детстве. И потому к ним — не поеду. А наши в могилах. Те подождут. Так  говорит моя мама, и речи её темны, словно вишнёвый сок, но боли не утолят. Бьётся в падучей родная её земля — там, где к погостам крестами родичи пригвождены - От Приднестровья до Приазовья.  К р о в' ю  г і р ч и т ь. И не идёт ко мне сон: я слышала, как звучит маминым стоном в ночи  память былой войны. И я не могу молчать. И ты не молчи.
2015

Вата

Его почти оставил слух. По молодости боксом грешил — и сиживал в углу с разбитым в юшку носом. Он в парашюты был влюблён, в прыжке сломал колено. Не слышит правым ухом он. Немного слышит левым: по большей части — тишину, когда один на даче. Он тонет в ней, идёт ко дну, артачится и прячет в футляр дурацкий аппарат — и хорошо, что тише. А в море камешки шуршат, но он и их не слышит. Кивком приветствует его сосед-инсультник снизу. По вечерам орёт футбол, зажатый в телевизор. Он дремлет в кресле, смежив глаз, и будущее глухо. Ложится рано — прислонясь к подушке левым ухом.

Мытарства

Помню литые, долгие дни дочкиных тех каникул. Папа сказал: уж ты извини, нынче я без клубники. …В Харькове душно. Плацкарт, стомлён, ждёт обирал. Таможню. “Сумки видкрыйте!” И тычет он в банку: “О це не можно!” Я же везу три литра всего, думал, гостинец внучке, что ещё крымского, своего? Мытарь царапнул ручкой строчку в блокноте. Замер вагон: муху слыхать в полёте. Я к нему как к человеку. А он: “Швыдче! Або выходьте!” И проводник, опустив глаза, (сам — на базар черешню): батя, мол, слушай, теперь нельзя. “Сидячи в Крыме ешьте!” Как сыпану на перрон: да на! Хочешь — подымешь с полу.  Выронил банку в сердцах: со дна аж отлетел осколок… Грядки, покуда хватает сил. Гордость сынов крестьянских. Ни у кого ни о чём не просил выросший под Бердянском, ведавший голод, стрельбу-войну,  суржик и мову: мамо! Только разбили его страну, да на осколки прямо, чтобы из Харькова танки шли в край, где печёт подошвы пласт опалённой степной земли, где, отзываясь прошлым, снова грохочет беда-война, и паренёк загорелый горстку клубники возьмёт со дна банки под артобстрелом. Грядки в пороховом дыму. — Сколько, бабуль? Нисколько! Внуку гостинец бы своему… Сладкая.  Без осколков.
2016

Двое

Расслоение белой линии живота: вот и всё, что осталось ему от мамы. Он её, эту грыжу, заполучил, когда на руках свою мать носил от кровати к ванной. Он мне косы — в саду завидовали бантам, пианино тащил в шесть лет: на, учись, хотела? Он жену по врачам, а сам ни за что — куда там, да живот выпирает сильнее под майкой белой. И ещё один рядом был: на себе волок, помню только звёзды в глазах и морозный ветер. Хорошо, что сегодня, назавтра привёз бы в морг, скажет позже хирург, упустивший в вену катетер. Станет мужем, отцом хорошим, кто был хороший сын, тот, кто вынесет всё, в них и сила твоя, и правда — ты уже, Господь, подарил мне обоих мужчин, что носили меня на руках. И других не надо.
2017
Послушай, тебе говорили — взахлёб и почти не дыша — про мачты, ревущие крылья и тонущий солнечный шар, про вытертые башмаками ступени, что к пирсу ведут, про то, что разобран на камень твой Лазаревский акведук, про то, как внезапно и резко хватает жара за плечо, про стайку девчонок соседских, что лазают за алычой, про чаек, гогочущих с крыши, про то, как чернеют, тихи, от павших шелковиц и вишен отбитых дворов языки, про то, что затягивать раны и память узлами нельзя?
А я говорить не устану: ведь кто-то же должен сказать.

Сталь

А дядя Боря двоится, лицо заслонив рукой. Ты из какого подъезда: из первого? из четвёртого? Оба из токарей. Оба ушли на покой, он теперь вечный — для Репина и для Прокопова. Не различаю, где чьё лицо, но вижу ладонь: въелась окалина. Шрамы, мозоли. Труженик. В детстве играли мы воронёной и золотой — вся в побежалости — острой, как бритва, стружкой. Куколка, он говорит мне, полвека стаж, а погляди, что потом начислили в пенсию. Как там отец? А цех-то станочный наш весь на металл порезали, вот ведь какая песня... Гиблый завод полувыпотрошен как кит и истекает временем через глазницы. Выброшен был на сушу, так и лежит. И дядя Боря в глазах у меня двоится. Вот они оба стоят у своих станков. Нечего им терять, кроме своих оков, там, где так больно дышит ртом воронёный век, и золотые руки совсем ничего не весят, где отработан, как инструмент, человек марочной стали эр бэ восемнадцать десять.
2017

Исход

Мимо старых домов, где рукою — до потолка, их заборов из трещин времени, камня голого, мимо рынка, где — крюк за жабры — висит калкан и капуста с прилавка роняет внезапно голову, по брусчатке улицы — улица невелика — мимо спелой хурмы: как пылают её шары во дворах, и смотри, есть ещё фонтан на Воронина, мимо ящиков почты, что свалены до поры на крыльцо при ремонте дороги, и их не тронули, здесь уже не живут, ведь вход перекрыт, мимо портика с флагами, датами Крымской войны, виноградной лозы, колонн, белья по балконам до больничных ворот, где были мы рождены, чтоб расти в общежитиях, школах и на бастионах нашей пусть и неласковой стороны, мимо тени былого флота, его моряков, кораблей, что теснились, забив заводскую бухту, мимо чёрных орудий сражавшихся здесь полков из больничных ворот и уйдём однажды, как будто позовёт нас одна из труб заводских гудков.
2017

Птахи

Господи, выдохну, дай мне знак. И он подаёт: посылает пару синиц на ветви ореха. Свищут, друг дружку кличут, и всё вдвоём, мечутся, словно латают в листве прорехи. В сквере больничном, который мне так знаком, вдвоём угнездились на лавочке папа с мамой. Сойки на пару явятся. Нелегко видеть твоё посланье о том же самом. Господи, их друг от друга не оторвать, если любой пичуге нужна пичуга. Господи, как я часто была неправа, что же теперь уповаю на знак, на чудо? Господи, подержи их в руке своей, прежде чем упорхнут к твоим высям горним: перепёлок средь терниев перекати-полей, что не бездомны, пока ещё держат корни.
2017

Прочь

Такого не могло случиться, глазам не верится — но вот сидит кладбищенская птица среди могил и к людям льнёт. Пока мы красили ограду и обновляли цветники, она сновала где-то рядом на расстоянии руки. Она не издала ни звука, топорща серое перо, нахохлилась. Ржавела грудка — как пламень лёг на серебро. Клонились сосны, долу глядя: иголок брошенных не счесть. И ветер расчесал на пряди стальную облачную шерсть. Твой восковой точёный носик завис над лужицей воды. Какие знаки ты приносишь, какой мне ждать ещё беды? Тщедушно пепельное тело. Пошевелюсь, боясь смотреть: зачем ты на меня глядела глазами бисерными, смерть? Проверь окрестные могилы, а в дом ко мне повремени. За кем ты нынче приходила? Чьи сочтены земные дни? Молю: уйди, не жди, не трогай! Шмыгнув, следишь из-за ствола. Я только сутки как с дороги. Я как могла тебя гнала. А ты всё рядом, всё по кругу, лишь повернись к тебе спиной. И шквальное дыханье юга несётся из дому за мной.
2017