читай • пиши • делисьПерейти в журнал

Грифелем карандаша №3

13.03.2017

Автор: ммарына

Рейтинг некоторых материалов, возможно, выше R. Гомосексуальные отношения. Вольный стих.


Full

lose control

Дни тянутся заевшей старой кинолентой, не имея начала или конца — Солнце тает в тугом комке туч, грубо и неловко бросая красно-янтарный оттенок на серые крыши каменных зданий. Холодные стены высоток обжигаются светлыми языками, цветные разводы поглощают прозрачные окна, влажные лужи скрывают линии дорог. Осень, ярко-влажная, душная, желтеющая сухой листвой, расцветает в дождливом октябре и гаснет в ноябрьском холоде. Город встречает её натянутым шумом и вечной занятостью, неоном вывесок и разговорами вечно занятых людей.



Кофе с автомата неподалёку горчит на языке, ручки бумажного пакета натирают запястье — Кэтрин ёжится, вздыхает, поправляя вязанный шарф, и смотрит на часы — она освободилась во втором часу, когда двадцатилетняя девушка выпорхнула из её кабинета и бросилась на шею к сопровождающему её парню. Жертва изнасилования, трудный клиент, глубоко раненная Ева посещала её два с половиной года, рыдала, забивалась в углы и оказывалась говорить — сегодня благодарно попрощалась с ней, вручая собственноручно испечённое печенье. Разочарованная в жизни, девушка пытались броситься с крыши, наглотаться таблеток и порезать себе вены; зачарованная мыслью о собственной грязи, она возомнила себя падшей и долгое время не шла на поправку — в её медицинской карте остался длинный перечень психических расстройств, десятки листов с названиями лекарств и выводов врачей. Терапия была долгой — и слишком трудной. Кэтрин была готова опустить руки, передать её на попечение кому-то другому и забыть так, как забывают сны — быстро и беспечно. Но слезливые серо-голубые глаза снились ночами, она помнила её крики и причитания — и не смогла всё бросить. Еве было семнадцать, когда группа пьяных мужчин надругалась над ней, зажав в безлюдном переулке тихим летним вечером. Она возвращалась домой через парк, малолюдный, но обычно внушающий доверие, через два квартала домов с яркой кирпичной кладкой стен, когда ей заломили руки и ударили по голове. Она очнулась в крови, порванной одежде и с цепью расцветающих на теле синяков, пришла домой под утро, с помощью прохожих, и надолго закрылась в себе. Едва сдав экзамены по окончанию школы, со второй попытки поступив на заочное отделение столичного университета, специализирующегося на искусстве, она с опаской смотрела на людей, вздрагивала, стоило кому-то подойти ближе, и рыдала от собственного нервного истощения. На приём её привела обеспокоенная мать, в надежде, что это поможет ей скорее выздороветь.


Помогло.


Со временем, спустя годы и препятствия, но помогло.



Красивые цвета, яркие линии нагого тела, перелив оттенков на коже — Кэтрин дёрнулась и вздохнула, разгоняя стоящие перед глазами фото уже бывшей подопечной, что хранились в её личном деле.



Она замешкалась, походя к дому, достала ключи с яркой лентой и уже стёртым самодельным рисунком на деревянной подвеске, провела ими по электронной полосе рядом с кнопками, и дверь отворилась. В неё буквально влетела не так давно знакомая Мери, плаксиво тяня своё «Мне было одиноко». Обычно ленивая, беспечная девушка в безразмерной пижаме едва не сбила её с ног, вынудив отпрянуть, когда острый подбородок впился ей в плечо, и чужие руки сомкнулись на спине.


Мери попросилась пожить у неё, пока в её квартире ремонт — заявила на прошлом сеансе, дёргано разводя руками, и Кэтрин не осталось ничего другого, как согласится — не смотря на всю беспечность Мери пугливая, отворачивается от прикосновений других людей, неловко и неаккуратно ударяется об углы и смеётся, путаясь в складках собственной юбки. Они почти подруги — знакомые с привилегиями, женщины, психолог и её клиент. Обычно она приходит к ней трижды в месяц, горячо плачется на ужасную жизнь и сжимает её ладони в своих, а после замолкает, вздрагивает и всматривается в глаза, ища поддержки. Такое поведение быстро стало привычным и неизменным, вскоре к этому добавились пирожные и кофе из кофейни на углу, потом — звонки и сообщения в три часа ночи. И это не то, чтобы немного смущало и мешало — колюче раздражало, когда приходилось на ощупь искать телефон и сдавленно тянуть о том, что уже поздно.


Не смотря на это она не чувствовала напряжения, с радостью принимала принесённую еду и присоединялась к походам в кафе, говоря с подругой-знакомой-никем о пустых мелочах.



Поэтому просьбе пожить у неё Кэтрин отказать не смогла, и уже к вечеру следующего дня девушка заявилась к неё с тяжёлым чемоданом, сбивчиво благодаря за доброту и вручая коробку с клубничным тортом.




Это случилось два дня назад, и она лишь неловко спросила вместо приветствия, отступая на шаг:


— Разве тебе не нужно на учёбу, или работу? Почему ты здесь в дневное время?



— Ох, — Мери вздохнула и потупила взгляд, перебирая в пальцах ткань одежды, — я работаю в ночную смену, с десяти до шести по вторникам и пятницам, и с восьми до четырёх в среду и четверг. Сегодня я особожден...а от работы… — её лицо покраснело, и ладони сжали не по размеру большую одежду, когда она тяжело выдохнула и отступила, ожидая реакции.




Кэтрин кивнула, проходя в дом и закрывая дверь. Ей, правда, особой разницы нет — просто интерес и тяжёлый звон в ушах, не заглушающий её голос, вынудили спросить.



***



— Это нормально, что я живу у тебя, Кэт? — она жуёт наскоро приготовленный бутерброд с яйцом, поправляет мятую рубашку и лениво впирается взглядом в женщину, застёгивающую блузу на хлипких — слишком, слишком, слишком — пуговицах. Стянутые резинкой волосы выбиваются из пучка, когда Мери наклоняется над столом, чтобы налить в стакан сок, и Кэтрин оборачивается, беря в руки светлое пальто.



— О чём ты, какие проблемы? Я всё понимаю… — она натянуто улыбается и понимает лишь то, что опаздывает, когда часы показывают половину девятого и неустойчивый каблук скользит по полу, грозясь сломаться от неосторожного движения.




Мери машет ей в след и — лживо, лживо, лживо — улыбается, скрещивая руки на груди.

Full

Откровение

Зачёркиваешь ноль и ставишь единицу — и вот тебе очарование начал. (Но не сегодня.)


Я помню, как с мерзким оскалом он втаптывал мягкую плоть в землю, выбивал воздух с болезненным хрипом, наступая на рёбра тяжёлыми зимними сапогами. И улыбался.
Хотелось закричать «Довольно!», ударить его, хотя бы оставить мазанный порез ногтей пощёчиной, но сил подняться не было. На грязном деревянном полу оставалась кровь, на чёрном кожзаменителе его сапог оставалась кровь, на его руках оставалась кровь. Весь мир был в крови и грязи — хотелось бы сказать, закричать даже, срываясь на надломленные ругательства, но ситуация обязывала молча вытирать слёзы тыльной стороной ладони, пока на кисти расцветал очередной фиолетово-желтый узор запёкшейся в забитой конечности крови.

Он с безразличием рассматривал руки — кровь запеклась под ногтями, въелась, словно надоедливое воспоминание о жестокости. Но ему, как и прежде, было всё равно. Он лишь картинно отряхнулся, поправил мятую сине-серую рубашку под светлым пальто, бросил незаинтересованно «Подымайся» и вышел из комнаты, захлопнув за собой старую деревянную дверь. Краска на стенах потрескалась и начала опадать, слабая желтая лампочка у входа покачнулась на тонких проводках и моргнула, когда полоска света из-за двери растворилась, оставляя наедине с одиночеством и сбитым воздухом.

Рыдать давно не хотелось, было стыдно признавать, что это всё — такое вот обыденно-болезненное, должное, пыльное и серое, что даже почти приелось.

Ткань старого цветастого платья растянулась, по краям вылезли оборванные нелепые нити и кое-где проглядывалась свежая кровь на месте причинно-бурых разводов. Пятна — как те, что красуются на коже цепью расцветающих болезненных узлов — привычная условность мира, привыкшего оставлять своих обитателей в черте болезненно-колючих стен.
Эти стены давят. Душат. Срывают голос и ногтевые пластины с ошмётками окровавленной плоти. Заставляют забыть всё.

Подымаясь на дрожащих руках, глотая вязкую кровавую слюну и проклятия, хотелось, чтобы он завершил начатое долгие пятнадцать лет назад убийство. Начатое в тот момент, когда мы познакомились — он был нахально-жестоким, собственнически-пугающим юношей, парнем, мужчиной. Ему было двадцать два, в руках ключи от новой иномарки и дорогой костюм, испачканный — словно в дешёвом сериале — кофе. Уже тогда в его глазах плескался антрацит чернящей ненависти, но обманчиво-мягкий голос значил погибель — «Познакомимся?».

Это «Познакомимся?» в своей чёрство-терпкой безразличности, бесчувственности, горечи — удел на тонкой линии лезвия, холодный поцелуй, запечатлённый на бледной-холодной щеке. Кто мог знать, что эти слова для кого-то фатальны? В притворной сладости надёжно припрятана грубая, изнывающе-издевательская жестокость, оставляющая узоры на женском теле. Это не было чем-то понятным и однозначным — мягкая манерность сглаживала углы, трепетное отношение становилось туманом перед глазами и сладкие речи сумбурно заменяли фейерверки. Он умел говорить красиво тогда, поправляя дорогой костюм и сжимая в свободной руке папку с документами — и в его поведении не проглядывалось лжи, ни капли. Терпкий, неприятно-зудящий оттенок разочарования мягкостью, кислый, сводящий зубы привкус усталости и удушливо-неприятная сладость лоском по недостатках — всё его и настолько явно, что даже глупая девушка, не питающая страсть к знаниям, различит.

Наверное, если бы я тогда знала — ах, как глупо — то тяжело промычала отрицание, упорхнув в дорожную пыль перехода. Но я лишь улыбнулась пьяняще-сладко, прикрывая глаза, и протянула своё «Конечно» с горечью имени на языке. 
Не стоит — прокричала бы сейчас и не пожалела. 
Не стоит — совсем того не стоит. Ведь он улыбнулся, растягивая губы до устану противными нитями, протянул на вдохе свой неловко-ненужный флирт и решил — прочно и горячо, как бывает в совсем пустой голове — что ему нужен кто-то, кто будет его ждать в пустом доме после работы. Кто-то, кто станет его спусковым механизмом, податливо-мягким телом под властными руками и глупостью улыбки на банкете.
Не стоит — ведь он решил всё с одного взгляда, оценивающе кинутого в сторону серо-молчаливой студентки в кафе. Решил так прочно и быстро, словно их — нас, конечно, но думать противно — когда-то давно соединила красная нить, вдруг укоротившаяся и кричащая о том, что другого шанса не будет.
Не стоит — просто не стоит.

Спустя год он стал холодным, решительно-жестоким, бездушным в своей всепоглощающей силе — он бил до тех пор, пока вязкая кровавая слюна не красила пол в насыщенно-алый, словно лимонник, цвет. От крови не отстирать ковры, не очистить мебель и не спасти дорогие ткани — но ему всегда было плевать. Материально-безразличные, вещи были последним, о чём он тогда думал, от души оставляя кровоподтёки на теле — «Ох, она запнулась на лестнице, соскользнула с предпоследних ступеней и упала». Я смотрела на него — и не рыдала, удивляясь, как в расселине меж добротой и нежностью не уловила, не рассмотрела холод грубого насилия, липкие нити его жестокости, ножи, полосующие тело. Не заметила ничего, когда он приносил совсем не любимые, яркие букеты цветов, придерживал дверь или — скалясь и шипя сквозь сжатые зубы — представлял друзьям. Те были милыми, но уверенности в этом как-то не осталось с годами — рядом с ним не может быть милых людей. Он признавал — полохливой улыбкой за бокалом терпко-сладкого, обжигающего виски (чёртов придурок хлестал его в винном бокале и смеялся мерзко-хриплым смехом) — что его забавляет бить меня. Просто и легко, до болезненно-долгих ушибов, резанных ран, щипающих царапин и кровоподтёков. Просто забавляет — и никто другой не подойдёт лучше, не окажется мягче и не останется после, словно привязанный тяжёлой цепью. И это было так глупо — надеяться, что он шутит или это пройдёт, что всё наладится и не придётся падать назад, обратно в тот милый сердцу мир, забитый пылью и рутинными заботами.

Full

дружба в дёсны - и долгий влюблённый взгляд

целлофановым пакетом он бродил по улицам ночного сеула, не смотря по сторонам, утопал в прохладной туманной пелене, утомлённо цепляя взглядом ярко-красочные огни фонарей и неон дешёвых вывесок. его взгляд был сер и пуст, тонкий лёд луж хрустел под подошвами тяжёлой обуви, и вечерний мороз щипал кожу.

чонгук не помнил, зачем вышел на улицу, не знал, как долго бродит меж серых однотипных домишек, не рассматривал проходящих рядом людей — таких же безыскусных, обсуждающих свои проблемы или идущих после работы выпить. он работал айдолом, которому они преклонялись, скрывал лицо за маской и круглыми очками, каждую свободную пятницу пил в захолустном баре, скрытом за вывеской книжного магазина. некрасивый, неказистый, полный серости — таким он выглядел у входа, не интересовал и чон никогда бы не переступил его порог, если бы досадно не бродил по улицам после долгой съемки, скрываясь от менеджера и иногда слишком липкой, скользко-неприятной популряности. молчаливый бармен услужливо наливал ему горькую ерунду, и чонгук был благодарен, высматривая удивление-восхищение на лицах людей вокруг — но каждый был занят собой. он казался обычным, непримечательным, не интересным для них человеком — и, господи, отдыхал душой.

работать айдолом — и теряться меж образом и реальностью, падать в гущу чужой ненависти и возноситься от любви, врать, улыбаясь, или бессовестно флиртовать с фанатом на фансайте — это немного не то, о чём он мечтал в пять или десять. просто так сложилось — и он пронёс на себе всю тяжесть такой вот ответственности на плечах, заврался, привык видеть чужое восхищение и устал, скрываясь за маской и очками, натягивая на голову капюшон и пропадая в прохладно-морозном тумане, будто «завтра не настанет», и это не ему утром идти на съёмки.

он дёрнулся и посмотрел в сторону, отвлекаясь от размытого туманом неонового света — там, в подворотне заброшенных домов с заколоченными окнами, запрокинув голову, смеялся ким тэхён — одним осенне-зимним вечером.

чонгук видел, как он глотал горсти таблеток в выходные — сокджин отмахнулся, прошептал одними губами что-то об аллергии или болезни, и ушёл, когда взгляд вечного и сладкого в своей доброте тэхёна затуманился — распался мириадой звёзд с хриплым полу вздохом, когда с его губ сорвалось рваное «чонгук», и он свалился на пол коридора, скуля и рыдая прежде, чем уснуть. он не знал природу такого его поведения, не мог разобраться и просто принял, помогая ему дойти до комнаты и гладя по выжженным краской волосам.

грязная подворотня манила тэхёном, привлекала грязно-порочным мужчиной, изрисованным тенью и синяками. чонгук испытывал надобность в нём — даже таком, вечно потерянном, немного запутанном и болеющим уже второй год. они популярны — и тэхён абсолютно сломан в вечной сладкой доброте, свете ярко-черных глаз, миллионом осколке звёзд его взгляда.

он подошёл ближе, наклонился, роняя улыбку, и положил ладонь на дрожащее плечо — тэхён открыл глаза и сглотнул слюну, расфокусировано смотря на его лицо, когда чонгук коснулся его губ своими. просто и легко, словно дышать, он целовал его в грязной подворотне, полубезумного, потерянного, избитого непонятно кем — чтобы на следующий день говорить о дружбе, высматривая его среди друзей.


«это лишь дружба» — уверяет себя чонгук, повторно целуя потресканные горячие губы.

                                                                      ***

и если чон чонгук был целлофановым пакетом, то ким тэхён откровенно конченным наркоманом, подсевшим на антидепрессанты ещё во время их дебюта. красивый, но больной, он оставался безгранично далёким осколком мыслей — частичкой мечты, идолом, вдохновением.


сладкая улыбка, поволока душных глаз, резкость, резвость дыхания и сбивчивых мыслей — всё, что от него осталось. (вместо дрожащего мира и печенья с корицей.)



дорожное покрытие трещало под его ногами, расходилось швами, хрустело, когда небо расцветало предрассветной дымкой — яркие, словно пустые, глаза отражали неон сквозь слой розовеющих туч.


тэхён видел лишь звёзды — и стремительное падение куда-то вниз. сорвавшийся с крыши, яркий и больной, он улыбнулся — и погас. утренней звездой, свечей и чем-то невыносимо красивым — и бездумно больным.



сбитые до крови, сломанные, кости вдавились в асфальт, разрывая плоть — глупо, крикливо и ярко.


клише. романтика самоубийц.



у него не осталось сил встать — лишь соскрести грязь под рукой, срывая ногтевые пластины, и задушено-хрипло задохнуться в боли — горячей, душной и непонятной., а потом засмеяться, закидывая голову и больно ударяясь о стену — потому что всё вышло так глупо, так глупо, так глупо… кто бы знал, как.




AltText

мы небом грозились стать,
птицами солнце закрыть -
и сотню лет могли не спать,
боясь воспоминания забыть.

могли - в прошедшем,
сквозь горький яд на кончике секунд,
могли - оставили ушедшим,
что всяко как-нибудь соврут.

мы дети, боже, в ярко-красном,
нам солнце - желто-белый шар,
и всё старание напрасным
лишь сделает один пожар.

огонь взметнёт собою в небо,
съедая кончиками жизнь,
и языки его рисуют небом лето,
расплавленное где-то - "берегись".

в том лете крылья обгорели,
остались запахом слепых надежд -
оттенком старой акварели
в надтреснутых глазах невежд.

они кричали, боже: "берегись",
в ладонь хватая пепел серых крыльев,
они кричали горько - "торопись!",
забытые в падении листьев.

они забыты - живы мы,
и эпопея проклята слепыми.
они забыты - живы мы,
тут воплощённые любыми.

у нас улыбка, горсть цветастых крыльев -
сорвавшись в небо, мы рисуем жизнь,
проклятые, от этого дурные,
мы вечной памятью лишь шепчем: "берегись".

Full

Под вечерним небом

Поздняя весна, цветущий жаркий май, въедающаяся в кожу жара пронизывает их тела, немного дурманит голову и заставляет забыться – они отдают всё работе и не думают о прочем. У них есть они, фанаты, деньги и песни – они знамениты, знамениты и богаты, Господи, горячи и незаконно сексуальны. Они знают – улыбка рисуется на лице привычной лёгкостью, светлостью, пониманием – и о чём-то тепло и бессмысленно рассказывают, прежде чем уйти на краткий перерыв и дать переполненному стадиону отдышаться, вздохнуть глубже сладкий вечерний воздух, всмотреться в розовое вечернее небо, едва скрытое бледными тучами, сделать пару глотков прохладной воды. Забитый и прогретый за всю тёплую пору воздух касается их кожи и они, не думая о лишнем, вяло обмахивают себя кто чем – будто не они лишь недавно так страстно и радостно не могли устоять на месте, смотря на кумиров. Такие фанаты – бесценные цветы, и они это знают. Поэтому берут перерыв на двадцать минут – тело быстро перегревается, мысли замирают и все желания становятся пылью – обещая вернуться освеженными, более яркими и горячими мужчинами.


Таким же вечером, в перерыве между выступлениями на очередном концерте, Гарри поцеловал Луи впервые – кратко, лишь секунду касаясь дрожащих губ – перед глазами оставались миллионы звёзд, отблеск ярких прожекторов сцены, его удивлённое лицо. Гарри поцеловал Луи вновь только спустя два месяца, всё в том же перерыве, заталкивая в тесную каморку за сценой и не обращая внимания на вялое, даже слишком несущественное сопротивление – весь мир перестал существовать, сдвигая свои границы и сминая иллюзии, подобно грязным наброском у мусорной корзины. Стайлс касался его взмокшей, немного липкой и горячей кожи, выводил узоры на его спине и сильнее вжимал в твёрдую бетонную стену, царапая его спину и едва не срывая глупую футболку, которая лишь мешала – путалась в пальцах, неловко задиралась и давила. Оставалась безбожно лишним куском ткани сейчас – когда его возбуждённый член радостно давил на тугую не растягивающуюся ткань, ныл от движений и – он уверен в этом, как ни в чём другом – требовал влажной и горячей разрядки. Луи что-то невнятно бормотал между тихими нервными вздохами, сжимал пальцы на его плечах и не мог сдвинуть «друга», одногруппника и кого-то такого близкого, что сердце замирает, с места. Это возбуждало, заставляя сердце трепетать – там, в клетке его рёбер, бьётся болезненно и слишком гулко, словно раненная, но не потерявшая надежд птица, его хрупкая надежда найти своё Эльдорадо в чужих прикосновениях, в чужой нежности, в искренних ласках. Бьётся – замирает, стоит лишь Гарри провести языком по шее, собирая капли солёного пота, касаясь чувствительной кожи за ухом и опаляя своим же дыханием раздражённые участки. Бьётся – слишком часто пропускает удары.


Они лишь друзья – уверяет себя Луи и пытается найти в себе силы оттолкнуть Стайлса. Лишь друзья – уверяет он себя и едва не задыхается, стоит лишь Гарри прикусить его кожу на шее. Впрочем, дружба в дёсны – тоже неплохой вариант.


Гарри не пытается найти оправданий своему внезапному порыву – принимает всё, как есть, и не идёт против своей природы – у Луи кожа мягкая, нежная, горячая. Прикасаться к ней так волнующе и возбуждающе, что он не может прекратить, даже когда чувствует неловкие попытки разодрать ему спину кроткими ногтями. Даже когда чувствует тонкие пальцы на своей спине, давящие из последних сил и тут же теряющие всё – в складках его одежды, в его коже, его тепле. Для него это естественно – плевать, что подумают и скажут другие; плевать, какими помоями ему это вернётся; плевать, как отреагирует Томлинсон. 


Они не делают ничего плохого. 
Всё правильно. 
Так и должно быть.


Он чувствует под своими пальцами тепло, которое разливается под тонкой кожей, чувствует возбуждённый член сквозь плотную ткань штанов и не может больше держаться – путается пальцами в молнии, пытаясь расстегнуть её, кусает зубами губы, не намереваясь прерывать грубый секундный поцелуй, и сильнее прижимает Луи к стене крохотной каморки за сценой, не думая ни о чём. Его злит, злит и раздражает эта спешка, граничащее с безумием возбуждение, прерывистый волнительный стон Луи, когда он просто и грубо хватает его за промежность, сдавливая, ждущие фанаты. Он хочет – вот уже два месяца точно – грубого и беспристрастного секса с этим бездушным Томлинсоном, который едва не цветочки предлагает вместе собирать, а как дело доходит до того, что он зажимает его где-то – «Нет, Гарри, мы друзья. Как ты можешь? Нет!».

В заднем кармане его штанов надёжно запрятан крохотный тюбик героически добытого лубриканта – уже забытого, но непременно нужного друга-помощника. Гарри глубоко и шумно втягивает воздух, останавливаясь от резкого, слишком громкого скрипа двери и проезжающей по стене полоске света, что освещает запыленную комнату – Лиам стоит за спиной, прикрывая лицо руками, изображая из себя ничего не видевшую и не знающую девочку-школьницу и невнятно пытается донести, что через две минуты им нужно выходить.
Стайлс кивает, наблюдая за тем, как Пейн быстро удаляется, не забывая тихо прикрыть за собой дверь – усмехается от простоты и неожиданной неловкой смущенности – и касается щеки друга, любовника, главного товарища его двоякого мира, что лишь вздрагивает и тяжело дышит пытаясь перевести дыхание и всё также не отлипая от стены.


– Закончим в отеле… – Гарри выдыхает в самое ухо, поправляет Луи футболку, застегивает обратно – о, какая потеря – всё же расстегнувшуюся молнию, небрежно хлопает «друга» по плечу и выходит первым – полоска света в крохотной тёмной комнатке касается красного лица Томлинсона, и он грубо, со вкусом, ругается – ему и две минуты теперь хватит, чтобы снять напряжение. Стайлсу и часа не хватит – они, Господь ненавидит Томлинсона слишком явно, соседи по номеру, и сегодня их последний концерт перед завершением тура.