Витрина
Журналов
Комментарии
0

Серый рассвет


Чёрные линии деревьев полосовали окно и серое осеннее небо, влажно-душно застывшее этим утром над городом. Вороны взметнулись ввысь с противным карканьем, когда ветер пронёс с собой печально-последнюю пожелтевшую листву, вырывая её из цветастых куч, въедающихся в насыщенно-зелёную влажную траву. День обещал быть ужасным – казалось Мари, и она вздыхала, размазывая липко-едкие чернила на исчерканных листах бумаги, спрессованных в ровный слой для её макета. Время тянулось неторопливо-надоедливой простынёй из застывших на начале кинолент, пол устелили старые наброски персонажей и костюмов, пока она искала измазано-потрескавшиеся краски, чтобы закрасить фон, на столе рассыпались акварельные карандаши, податливо-мягкие в её руках. Вот только красных, принципиально, не было. Мари не любила красный, и грубо-резким движением вычеркнула его из жизни, словно неправильный вариант или очередную ошибку.
– Слишком мрачное утро… – вздохнула она, когда очередной чёрный карандаш сломался, разваливаясь разбитым грифелем и нитями дерева в её руках. Рисовать не хотелось, руки перепачкались в чёрно-жёлтых разводах свежих чернил и краски, кисточки в старом стакане оставляли влажные линии оттенков на сухой бумаге. Комната, отведённая под студию-мастерскую в её доме, заполнилась скрипучим молчанием. Мари потянулась всем телом, чувствуя, как сводит мышцы и горячей болью ноет шея – вторую ночь подряд она проводит за работой, не успевая в сроки сдачи картин для выставки, растянутый светлый свитер давно измазан красками, и ноги под тонкой тканью штанов дрожат не от холода – взволнованного нетерпения. Она чувствует, знает, что тянет удачу за хвост яркой композицией и историей мира в громадном холсте – вспоминает, как обречённо следовала за привычным для мира укладом в юности, и как слепое повиновение разбилось о хрусталь её взгляда и ядовито-сковывающую боль громких слов. Родители недовольно скалились на её истерично вспыхнувшее сопротивление, убеждали, что жизнь продолжается и стоит просто поддаться течению – но она знала, прекрасно понимала, что за каждым неповиновением следует наказание. Горькое, болезненное, обжигающе наказание – за отрицание собственной принадлежности, ненависть к алому на собственных запястьях и громко-раздражённое «Не может быть!» в лицо привычной системе. Она это знала…
… и на её запястьях замкнулись кандалы. Грузные, тяжёлые, с холодным звоном цепей они повалились на холодный пол, провалились куда-то ниже, больнее, оставляя сердце больно ухать в опаленном кипящей жижей желудке. Она чувствовала их тяжесть и усмехнулась, закрывая давно незрячие глаза – поблекший чёрный зрачок, графитовые нити, пронизывающие роговицу, ярко-красная сосудистая сеть, прошившая глаз до основания. Это не её жизнь, не так ей стоило закончиться – оборвавшись на половине вдоха вместе с алой линией на тонкой, изрисованной тёмными венами, кисти. Она завилась и оборвала всё, шелком скользя по раскрытой ладони. Мари ненавидела собственную принадлежность, ощущала её ужасом под кожей и в жизни, горячо отрицала из последних сил – и была не в силах бороться. Первыми сломались её кости, ослепляя волной боли, после – глаза утратили светочувствительность, и врачи диагностировали не оперируемую стадию болезни, что разорвала неровными кусками её сетчатку, позволяя мутным пятнам изрисовать глазное дно.
Ей, дрожащей в горячей темноте, чудился тонкий ободок на безымянном пальце, нити, которыми сердце вырывают из тела, чужие прикосновения – стоило вздрогнуть, всматриваясь в несуществующие контуры комнаты, как всё пропадало, осыпаясь привкусом горечи. Несмело она пыталась рассмотреть мир другими чувствами, почувствовать солнечный свет на вкус и расслышать каждый миллиметр пространства.Не получалось. Она осталась слепа и бессильна одновременно – стремления вырвались кем-то и силы иссякли в момент, оставляя её в одинокой компании липкого страха. Тогда ей так хотелось вновь увидеть мир, схватиться за любую робкую надежду, поверить во что угодно – и видеть каждый оттенок рассвета, мягко наложившего призму света на сонливый город. Родители несмело корили её – вся вина в сопротивлении, нужно было согласиться и забыть о юношеской, цветочно-подростковой дурости, когда судьба алым провела линию к чужому сердцу. Чуждому Мари сердцу.Она знала, что тот, кто скрыт за линией вечного горизонта страдает, обжигается, мучается от ноющей боли в сердце – но ничем не могла помочь. Потому что принятие – худшее огорчение из возможных, свод правил и чётких рамок, кто-то безразлично-привязанный рядом и чувство обязанности, душащее обоих. Такими были её родители, свыкшиеся с мыслью о своей связи и боящиеся испытать боль – они улыбались, невесомо касались друг друга и говорили, повторяли, заверяли – «Быть предназначенным – лучший подарок, который может сделать Вселенная, ведь это значит, что никто не будет одинок!». Но Вселенная любит ошибки, конечно – всегда находится один процент, лишённый нити на запястье, зачастую бесконечно-одинокий в море привязанностей и принятий. Правда, сама Мари мечтала стать этим одним процентом – горячо, наивно и трепетно, словно это последняя спасительная соломинка – и уход от надоедливых правил. Свобода… … что оборвалась, даже не начавшись.
В четырнадцать на руке расцветает алый – гнусавой полосой-насмешкой на кисти, ярким оттенком лимонника, понятием предназначенности и необратимости судьбы. Полоса стянулась, дёрнулась, стоило лишь подумать о глупости, полоснула острием по коже, оставляя отметину у трепещущей кровью артерии – тонкую, бледную, практически незаметную под слоем времени и забывчивости линию-шрам. Тогда Мари поняла – всё кончено, и раннее утро утонуло в тихих утешениях матери, что обещала ей лучшего из возможных избранника, трепещуще-сладкое счастье и больше никакого одиночества. Она слышала, как мать сбивчиво просила её просто принять и ни в коем случае не отвергать, как плакала, когда она пыталась вырваться из объятий, убежать, закрыться от мира и глупой алой нити, что пульсировала, туже обтягивая запястье, и вилась куда-то далеко – в болезненно-горькую, сломленную неизвестность, в которой, конечно, не будет счастья.
В пятнадцать алый становится ненавистным и заменяется мятным в одежде и интерьере, пол украшают длинные срезанные пряди волос и сожаления разбиваются о густую насмешливо-жестокую действительность – Мари связанна с кем-то, у неё нет выбора и любая попытка отвергнуть связь заканчивается томительно-долгой простудой и шершавым волнением в горле, что дерёт, разрывает и остаётся ржавчиной в раковине.
В шестнадцать алый закрадется в рыже-осенний оттенок слишком быстро отросших волос, промачивает собой ловящие свет пряди, с дурной издёвкой напоминая о том, что вынуждать кого-то быть одиноким – плохо, и мир не позволит обойти наказание. С противным треском она ломает руку о стену, когда запинается и падает в школе – чувствительность возвращается спустя два с половиной месяца, и всё это время её рука припухшая, и алая-алая-алая настолько, что дурно.
В семнадцать алые нити плотно обвязывают запястье, волосы не касаются плеч и надрывно-хриплый смешок срывается с бледных губ. Она ломает ногу по дороге в колледж, когда отрицание становится дурной привычкой и с ним начинается день – флиртом с симпатичным парнем, заискивающе-откровенно смотревшим на неё, попыткой встречаться с кем-то, горячим шёпотом в попытке избавиться от связи.
В двадцать она теряет свой свет – цвета вдруг приглушаются и теряются на фоне мельтешащих лиц, линии размываются, словно после дождя, и чёрный неожиданно становится проникновенно-глубоким, всепоглощающим, вездесущим. Она слепнет и алый перед её глазами – единственный чёткий цвет. В насмешку. В наказание. На прощание.
Уже после ей вживили выращенные в специальном растворе одной из лабораторий глаза, она свыкалась с искусственным улучшенным зрением и почти не различала место, которое обвивала душно-алым линия судьбы. Вот только на душе было гадко – она видела чужие улыбки и то, как они гримасничали за спиной, растягивая слова волнительно-тяжёлым мёдом лжи. Они хотели – Мари видела это во взгляде родителей и паникующе-понимающей улыбке бабушки – чтобы она приняла судьбу и позволила встретится с тем, кто оставался на другом конце алой нити. Мари не хотела и не собиралась, бессильно опуская руку в пенную воду и видя извивающеюся глумливую нить, которой нельзя коснуться, если ты намеренно отрекаешься от неё. Она слышала, что единственный способ избавиться от неё – разрезать по обоюдному согласию, лишаясь всех эмоций. Но это было слишком… вынужденная мера. Мир обретал цвета благодаря эмоциям, жизнь имела смысл и крадущееся волнение заставляло одёрнуть себя – подобного, насколько бы сильно она не отвергала связь, не случится никогда. Не чувствовать ничего и различать лишь оттенки серого в чёрно-белом мире – ненужное наказание, головная боль и потеря единственного таланта, в котором нужен чуткий цвет и тысяча эмоций на мазок. Живопись стала ей жизнью ещё в школе, её она изучала в колледже и её могла потерять, ослепнув – благо, ненадолго.
Она снова видит, и алый возвращается цветом губ, наушниками и вязанными носками. Алый преследует пёстрым оттенком в чьём-то имени и вечной линией, уходящей за горизонт. Алого слишком много, и она готова – пожалуй, готова – принять, если его крикливый оттенок пропадёт.
Мари отстранённо кивает – «Хватит, хорошо, мы связаны» – и избегает красного по-своему желанию, принципу, нужде.
Её кандалы взмыли в воздухе ранним утром, рассыпаясь сотней оттенков, когда мир вернул себе непривычную чёткость и ясность линий – удивительно определённые, они пронзили всё вокруг, расширяясь до размеров Вселенной. Алый на её руке оборвался – и погас. Над головой оставался серый рассвет – и ярко-красное небо. Это случилось вчера – и она не знала, кого благодарить, сидя в студии-мастерской и смотря на перепачканные краской запястья. Перепачканные – но чистые.
***
Он ловит в неловких обломках солнечных линий женский образ – и срывается с крыши. Алый на его запястье тает, смытый горячим безжизненным дождём. Над ним расстилается радуга, в которой красного – нет. Красный расстилается на её небе, сменяя собой безжизненно-серый рассвет.