Витрина
Журналов

Грифелем карандаша №2

Комментарии
2

Время, когда они станут цветами

Full

Время, когда они были цветами – сотня дней в горячей плоти и коробке костей, сладко-горькие ожидания яркого завтра и сгоревшие под Солнцем надежды. Миг, приправленный абсолютным ожиданием чего-то неминуемого и скорого – сквозь тонкую кожу прорывались зелёные стебли, неловко краснеющие зачатки бутонов и кровь. Мечты пропадали в днях и безлунных ночах – там, за плотной пеленой облаков, застеливших серое полотно застывшего неба, их мир вырисовывал иллюзии счастья, невесомо и тонко раскрывая очаровательно-крикливые объятия цветам, что проросли в их сердцах. И этим они были обречены.

Врач неутешительно смеялся, надломлено-хриплым голосом сообщая результаты их обследования – кровь была заражена спорами, что распространились по телу горячим потоком волн, смертельно-опасных, поражающих каждую слабую клеточку бесполезного человеческого иммунитета. Сколько бы раз они не делали инъекции до конца не понятных препаратов, сколько бы раз не реанимировали останавливающиеся сердца – исход был один и, практически всегда, не очень приятный. Тела распадались, становились кормом едко-опасных спор, больше не принадлежали им же – боль тянуще-болезненно пленяла сознание, едва отрезвляя и напоминая о жизни – хрупкой надтреснутой иллюзии, что крошилась от мучений.


– У вас, у всех вас, шанс выздороветь равен двадцати процентам при хороших условиях и постоянно низкой температуре изолированных камер, лишённых внешнего влияния… – мужчина вяло усмехнулся уголками губ, чувствуя абсурдность ситуации и закрывая мутно-серые, словно дождевое небо, глаза, – Вот только мы не можем обеспечить вас подобным – ни министерство, ни просто высшие чиновники, никто не найдёт и не даст нужных для этого средств, пока вы живы и это не превратилось в смертельную эпидемию, превращающую людей в абсурдно-цветочные горшки… – он мял давно уже не белый халат, у подола перепачканный свежей кровью, тянул гласные и ловил стёклами очков блики, стараясь не смотреть на сереющие, изнеможённые фигуры людей. Тонкая ткань больничной одежды собиралась складками на худых телах, съезжала и совсем не скрывала – они больны, в худых телах практически не осталось силы и ключицы натягивают кожу до резких очертаний, пока под клеткой рёбер бьётся увеличенное, слабое сердце, переполненное ростков и живущее одними мгновениями слабых ударов, выталкивающих проклятые цветы вместе с заражённою кровью.


Их надежда таяла в понятливых очертаниях горечи и боли – несколько недель отводилось на возможное счастье, прежде чем нестерпимая боль не пронзит тело, разрывая тонкие кожные покровы до алеющих мышц, но сейчас, смотря на почти прозрачную кожу в сетке капилляров и вен, они знали, что их мир имеет скорый конец, и разрывали на части кромки иллюзий, неловко и размашисто складывая свои вещи в дорожные сумки и почти улыбаясь неизвестному будущему. Тогда, видя расцветающие бутоны, они и мир будут знать – конец настал розовым утром весны, отражаясь в разбитых зеркалах тысячей граней последних секунд и утопая в глубинах океана. Там, на крохотном островке земли и песка, в деревянном двухэтажном доме, что залит тёплым утренним светом и их временем – последним, и от этого ещё более сладким – они найдут покой, глотая десяток горчащих белых таблеток от боли и закрывая глаза, когда сердце сделает последний удар и уродливые цветы, забирая их жизнь, окончательно раскроются.

Их предшественники, перенёсшие это месяцами ранее и уже сожжённые ради блага других, тогда ещё отчаянно-исхудавшие, исчернившие, живые и слабые от собственной боли, встречали конец в стенах больницы, пока прекрасно-ужасные бутоны цветов расцветали на их телах. Цветов, болезненно подобных их сердцам. Они такого не хотели. 

***

Их небо слабо розовеет у акварельных границ горизонта, где свет просачивается сквозь белесную пелену облаков, глубоко проникая в желто-серую водянистую кайму. Никто не знает, будет ли существовать их завтра – жуткое, корявое, в полном боли антиутопичном мире. Весна начинается пением птиц и проблесками робкого тепла – на коже прорастают цветы, которые хочется вырвать. Но не выходит. Повреждённые в стебле, они растут дальше, отравляют ядом хрупкое человеческое тело, прорываясь из-под кожи новыми нитями стеблей. Заражённый умирает дольше и больнее – врачи закрывают глаза, чиновники отмахиваются, знакомые сочувственно качают головой и советуют просто отдохнуть. Отдохнуть – звучит громко и больно, когда тело налито свинцовой тяжестью и болью, бинты стягивают кровоточащие раны и тяжелый капюшон скрывает половину мира, отбрасывая на лицо глубокую тень. Белого в их мире нет – слабые проблески света гаснут в душно-болезненном отчаянии отделённых от мира толстыми стенами, плотными шторами и прерывистой жизнью. 


«Умереть? В два счёта…» – тянет неуклюже и улыбается семилетняя девочка – её запястья стянуты бинтами, и на цветастом платье свежая кровь. Она знает цену жизни и мечтает умереть – смотрит доверчиво бирюзовыми глазами, смеётся и сжимает в пальцах крупные бутоны белых цветов – несуразных, грязных, отчаянно впитывающих её жизнь. 


Тогда Мари не знала, как так можно – не любить жизнь и надеяться на скорую кончину, ведь для неё все болезни были излечимы, она жила в хрупком наивном мире и верила, что люди вечны. Мать умерла, и она повторила это сотню раз – хрипло, сконфужено, глотая вязкую кровавую слюну и смотря в замызганную алыми разводами раковину.

Когда в горле прорастает первый цветок – хрупкий и слабый из-за слизистой – Бертран вырывает его с корнями, давясь собственной кровью. У неё нет жалости к себе, и казаться слабой – не хочется. Но дрожь в руках и фото любимой, уже мёртвой матери, что стоит на рабочем столе, напоминают о том, в каком мире она живёт. В её теле прорастают цветы жуткого спор-вируса, что начал мутацию ещё в далёком две тысячи двадцатом, и она мечтает, чтобы эта жизнь просто померещилась – кожа соседа-подроста временами пузырится, лопается, оставляя гнойно-кровянистые ошмётки после. Через неделю он улыбается, приветствует её и благодарит за то, что оплатила его счета – протягивает в перебинтованных руках бежевый конверт, и не поднимает пронзительно-фиолетовые глаза:


– Спасибо, что понимаете.


Она едва ли старшего него на два года, он тянет привычное «вы» на выдохе и предпочитает молчать. У него редкая мутация, окрасившая радужку фиолетовым, тяжёлая болезнь, из-за которой ежемесячно его кожа превращается в кровянисто-гнойные ошмётки голой плоти, и почти умершая вера в человечество – в две тысячи сто сорок восьмом её уже почти ни у кого нет. Люди познали горечь ошибок предыдущих поколений, пережили ядерную войну и подавили в зачатке, вырывая с корнем, веру в лучшее вчера – и возможное завтра. 

Она качает головой и принимает из его рук конверт – бинты на запястье липнут от крови и гноя, таблетки теряют временный эффект, и школьная форма тяжелеет бесполезной тканью, заставляя её морщится и судорожно втягивать воздух ртом. Ей неприятно, и, Господи, она готова умереть в два счёта – болезненный подросток отдаёт кусок свежей рыбы чьей-то упитанной кошке, что сидит на их лестничной клетке – две квартиры и пролёт – лениво ловя осколки паляще-яркого Солнца тёмной шерсткой. Она верит в этого мальчишку, в человечество – нет.


Мари Бертран родилась на юго-востоке Франции, в залитом светом Лионе, и лишилась веры в человечество прежде, чем её мать, Лорен, скончалась – сальный взгляд врача блуждал по бледному женскому телу, и он не стремился рассматривать кровавые бутоны, выросшие сквозь её плоть. Тринадцатилетняя Мари мечтала, чтобы он захлебнулся в сальной похоти своего взгляда, почувствовал ту боль, которую испытала её больная полуодетая мать, стыдливо прикрывающая грудь руками. А он лишь покачал головой, что-то нервно записывая на клочке бумаги, и прошелестел своё: «Мы не можем её спасти. Мы не будем её спасать. Уходите…». Это означало буквальный безвременный приговор – подавляющие лекарства уже не действовали на её мать, она рыдала от боли и дочь не могла её коснуться – одна единственная спора, капля крови или маленькая ранка значили бы смерть для обоих – заразность невозможно отрицать, когда полсотни человек в родном городе умерли от этой болезни раньше.

Когда-то они переехали в Северную Каролину с надеждой на лучшее завтра – и забыли обо всём. Не было окровавленных трупов с растущими на них цветами, не было залитой кровью улицы у больницы, не было болезни и страха. Болезнь Лорен распространилась стремительно и слишком масштабно, чтобы о чём-то думать – госпиталь не принял её, почти бессознательную, окровавленную и заплаканную; бесполезно-запоздалое лечение не смогло отстрочить конец.

Её мать умерла сентябрьским утром, глотая вязкую слюну и силясь улыбнуться – сквозь её лёгкие, сквозь слабое увеличенное сердце проросли цветы, укоренились в тканях, мешая дышать. Она проглотила почти восемь пачек таблеток, осушив двухлитровый бутыль воды, и предпочла умереть, забывая о муках. Организм, усталый и ослабленный, не среагировал – позывы рвоты утонули в расслабленном мешке мышц. Двумя месяцами ранее сквозь её желудок пророс первый цветок – её начали кормить через зонт, ей обещали немного больше жизни и счастья – но она захлёбывалась в слезах, пытаясь вытащить из вены иглу катетера – капельница отсчитывала положенное ей лекарство, но оно лишь продлило мучения.

Смерть выбирало абсолютное большинство людей, как своё спасение – гораздо легче, слаще умереть в своём доме, запертым в холодно-сырой ванне, чем терпеть жуткие несколько лет затянувшейся боли. 

Медики предпочитали поддерживать жизнь в слабых телах, забывая о продлённых мучениях – не то, чтобы им было всё равно, но их гуманизм всегда был краше, ярче, слаще всего остального. И больнее обычной ненависти. Даже зная, что все эти люди умрут – исследования длились слишком долго и проходили слишком медленно, чтобы найти вакцину и обезопасить общество – они поддерживали их жизнь и улыбались на камеры, говоря, что дадут им шанс на лучшее.


Лучшее ничто – мог добавить каждый и боялся.


После две тысячи сто восьмого года, когда всё правительство заменили единые бюрократично-точные, как сломанные часы каменного века, кровавые тираны, люди потеряли свободу действий и слов – демократия, верность идеалам и служение во благо великой нации стали предлогом уничтожить почти миллионное население южного портового городка Индии. Смотря на то, как обнищавшие за годы правления предыдущего президента люди умирали под тяжёлыми сапогами солдат, как бесчеловечно им пробивали головы стремительно-убийственными выстрелами, каждый понял для себя – жизни в этом мире, мире единого правителя, больше нет. Тираничный президент – чопорный мужчина в церковной рясе, носящий на голове корону и в руках – револьвер пятисот семьдесят седьмого калибра, «Элей» – проявил свою жестокость от начала правления и до последних дней. Он втаптывал в грязь мечты людей, не оставлял шансов выжить мелким предпринимателям и желал, чтобы система подчинялась едино ему – и ради этого готов был убить свою ласковую беременную жену на глазах тысяч людей.
После, его место занял единый, мягкотелый и робкий, сын – он стал марионеткой для тех, кто подчинялся его отцу, и кто с ювелирной точностью возрождал в нём все самые ужасные качества предыдущего тирана-правителя. Он убивал, сокращал расходы на медицину, бездумно развивал игровой бизнес и запрещал судно-транспортную связь между странами, выбирая чужую смерть – лишению власти.

Такая жизнь не оставила людям выбора – попыткам лечения предпочли отравление, интоксикацию и смерть.


И Мари тоже мечтает умереть: у океана, который никогда не видела. Она потеряла своё счастье ещё в далёкой юности, однажды обнаружив прорастающие на руке цветки ядовитой Брунфельсии. Вырывать их было слишком болезненно и опасно, скрывать под длинными рукавами одежды – неприятно. Болезнь отступила ненадолго благодаря лекарствам, она получила коротко-сладостную передышку, закончила школу, художественный колледж и университет, стала искусствоведом, надеясь найти утраченное счастье в бесчисленной живописи и скульптурах. Так хотел отец – об этом однажды проговорилась мать. И Мари не смела ослушаться. 


Яркими летними днями, под палящим знойным Солнцем, она пряталась в глубокой тени своей квартиры, кондиционер понижал температуру до пятнадцати – всё ещё благоприятных, но не таких опасных – градусов, и она корила себя – может, не страшась и вырывая ядовитые цветы со своей руки, она сама обеспечила себе приговор. Но заражение спор-вирусом – в любом случае – смертельно, опасно, не оставляет выбора. Ей не придётся идти по вымощенному пулями и кровью полю, вдыхать пыль и стараться рассмотреть ещё живых, пусть и раненных, людей – очередная война не застанет её, проникая липкими щупальцами в сознание, не коснётся даже. Потому что цветы в теле прорастают, разносятся вместе с кровью ударами сердца, пестреют в кроваво-гнойных ранах на руке и бедре.


Мари искренне пытается быть обычным человеком, наслаждаться минутным счастьем и строить планы на туманное будущее – не выходит, правда. Под синими брюками кровоточит перемотанная насквозь промокшим бинтом рана, светлая блуза удушающе-неприятно касается раздражённой чувствительной кожи, не скрывает перемотанную слой за слоем бинтами руку, не даёт забыть о том, насколько бесполезно-слабая, смертельно-опасная, минутная она.

Снимая на пороге квартиры тёмные туфли – стопы краснеют и пальцы жгут от неприятной колодки – и оставляя в крохотной кухне пакет с продуктами, Бертран думала о том, что почти живёт жизнью обычного человека – возвращается с работы в шесть и готовит себе ужин, чтобы под вечер смотреть глупый сериал.


Мари думает – надеется, мечтает об этом – что почти живёт жизнью обычного человека. 

Увеличенное сердце перекачивает кровь и смертельный вирус, разносящийся по организму, на руке и бедре расцветает ядовитая Брунфельсия, мир смеётся над её надеждами и в очередной раз отвергает.

Мари думает – но не получается.

***

Она просыпается с первыми лучами Солнца – взвинчено, натянуто дёргается, когда свет касается чувствительно-тонкой кожи, трёт заспанные глаза, и тянется к не зашторенному окну, чтобы закрыть его, но натыкается лишь на пустоту, отчего приходится вставать. Диван прогибается под её весом, когда она садится, одеяло соскальзывает с ног на пол, и кофейные оттенки гостиной убаюкивают заснуть обратно. Она уснула в гостиной, сморенная ночной работой, на полу под эркером листы исправлений и пустые стаканчики из-под кофе – жалости к утраченному спокойствию не осталось, совсем, кофейная гуща липко въелась в её сердце и пол, оставляя после горький бессонный оттенок. Она тянется вверх, потягиваясь, бросает мимолётный взгляд на часы, мазано вырывая из спутанных-слабых образов цифры – и вздыхает. На часах двадцать минут седьмого, ей не нужно на работу – суббота не обременяет обязанностями или делами – и встречи не предусмотрены. Но есть нечто важное, обременительное, то, что заставляет достать из шкафа одежду и уйти под прохладный душ – надобность. Антибактериальное мыло щекочет кожу и ноздри резким запахом, губка оставляет красные следы, прохладная вода кокетливо щиплет разницей температур. Проходит десять минут, резинка неприятно тянет волосы, кожа стягивается, и она закрывает кран, досадливо прокручивает винт смесителя и становится на холодный кафельный пол влажными стопами. В отражении зеркала девушка смуглая, низкая, с прошитой ранами грудью и полосами ожогов на бедрах. Завитые тёмные волосы влажно касаются плеча, она заправляет их за уши и вздрагивает, когда от неаккуратно-резкого движения грудную клетку сводит тяжелой томящейся болью. Она щурится, шипит сквозь зубы и грубо трёт кожу полотенцем прежде, чем бросить его в корзину к грязному белью – болезненно-ворсистое, оно задевает раны, касается влажной плоти, марается в желто-красных оттенках. Увлажняющий крем впитывается в кожу за пару минут, пока она чистит зубы, надевает бельё, долго-нудно натягивает джинсы и путается в рукавах плаща поверх футболки. Активная фаза роста не оставляет возможности перемотать грудь или использовать мази – она протирает раны обеззараживающим средством, и они противно липнут к серой просторной футболке. Она бредёт на кухню, застегивая штаны в движении, чертыхается, ударившись об косяк, и на цыпочках пытается нащупать таблетки. В шкафчике у холодильника коробка сильного обезболивающего, и чуть горькая вода из-под фильтра охлаждает горящий пищевод, когда она глотает две синих капсулы. Крохотная – и слишком большая для неё – кухня мерцает светло-персиковым оттенком стен и деревянной мебели. Тяжелый запах цветов щиплет нос – женщина чихает, но не может выкинуть яркий букет, присланный отцом в четверг. Доставка курьером, несколько сухих предложений в сопроводительном письме, горький оттенок сладкого запаха цветов апельсина – привычно и ровно, в стиле её отца, не обременённого нежными чувствами к дочери. Цветы стоят уже неделю – не вянут в сладкой воде, а она не может выбросить их из простой прихоти. Поэтому просто берёт ключи с журнального столика, отвлекаясь от собственных мыслей прежде, чем выйти из квартиры, и захлопывает дверь, мягко скользя на лестничных пролётах. Ровно шестнадцать ступенек каждого, четыре повторения – скрипит подъездная дверь, электронная система блокировки подаёт глухой писк, затворяя дверь за её спиной. С тихим стуком электронный брелок ключей проезжает по замочной скважине, дверь в квартиру блокируется, и её номер гаснет в тесном подъездном списке. На улице робкое Солнце – и ветер считает листву, измазанную зеленью и янтарём лучей. Сладкий запах цветения кружит голову, и она лишь опускается на скамью рядом с домом, переводя дыхание.

Этот район тише и приветливее шумного бетонного центра, где тут и там снуют машины, транспорт забит суетливыми людьми, и затеряться в толпе равно тому, чтобы потеряться насовсем. Идеальная электронная система слежения, настроенный в секундной точности механизм, лишённый изъянов тиранический рабочий устав – этим наполнена их жизнь, переполнена до краёв даже в самом провинциальном городке.
Иногда она смеётся, как ей повезло найти работу в большом издании, расположенном у границы города, и жить в квартире тихого, спокойного района. Не чета шуму – университет и вовсе за границей города, рядом с пансионом и клиникой для тяжелобольных, практически у самого леса, клеймённого цивилизацией – и живого.


Бьянка смеётся над собой – завязывает шнурки на старых потёртых кедах, поправляет складки выгоревших джинс, и сильнее натягивает на лицо капюшон, когда тёмные пряди выбиваются из-под него. Её выходные начинаются скомкано-глупой игрой, такой удушливой и неприятной, что хочется плакать – но не выходит. Ей хотелось бы спать этим утром, проснуться в половине девятого, лениво обжарить яйца, съесть сухие хлопья и наспех запить всё чуть кислым апельсиновым соком, спеша погулять с маленьким и игривым щенком бигля – у неё аллергия на цитрусовые и собак, яйца всегда подгорают и хлопья она не терпит. Вместо этого у неё поздний завтрак в десять – тушенные овощи и заменитель мяса, тосты со сливочным маслом и крепкий несладкий чай – и вечная надобность посещать городскую больницу в субботу. А ещё на её груди, на красной от раздражения коже, нити стеблей будущих цветов – сорняков и личной смерти. Она заражена – и прекрасной уже быть не может. Декольте забыты давно, на работу она ходит в плотной блузе, застёгнутой по горло, и свободных тёмных брюках, скрывающих полоски ожогов солнечного света. Ей не нравится такая жизнь, скрывать болезнь обременительно и периоды активности спор делают её беспомощно-слабой, сломленной, дрожащей в коконе одеял. Но так нужно – уверяет уже, молит себя же она, глотая таблетки пачками и посещая больницу ранним утром выходных. Её доктор, мистер Смит, даёт ей рецепт на мазь и таблетки, берёт заборы крови и растений еженедельно вот уже восемь лет – с тех пор, как она училась в средней школе. Отчасти она уже привыкла – последний курс университета, два года работы в крупном издании штатным журналистом, небольшая квартира в многоэтажном муравейнике и милые соседи. Это её – и ложь толстым слоем. Изученная в мелочах жизнь, монотонно приближающаяся смерть, лекарства и глупые улыбки – привычные дни, что давно перестали бесить серой скорлупой и горькой начинкой.


Конечно, она мечтает о свободе и чистой груди, мягкой, не раздражённой коже, нежной, тонкой открытой одежде и долгих утрах выходных. Мечтает – но не может показаться на Солнце, коснуться моря или нарушить устоявшийся режим. Быть живой – предел её свободы. Бьянка понимает это – и плачет. От слёз кожа раздражается и зудит, солёные дорожки на щеках превращаются в ярко-алые линии, но она не может остановится – и чувствует себя немного легче.


В больнице она встречает Мари Бертран с приступом обострения – проводит её обеспокоенным взглядом до реанимации, куда её везут на каталке санитары, и вздыхает. Слабая телом и жизнью, знакомая-подруга светится белой нежностью кожи и горечью боли, понятливой и слишком очевидной, стоит лишь взгляду упасть на окровавленную трясущуюся руку поверх запачканной свежими выделениями простыни.
Они не настолько заразны для других – лекарства-подавители блокируют возможность лёгкой передачи спор, и на этом кончаются их плюсы. Но минимальная заразность не делает их не опасными в эпоху, когда вирус может мутировать за считанные часы, и распространиться по воздуху, минуя любую защиту.
Кажется, именно так подхватила свою болезнь Мари, когда её мать умирала – спор-вирус мутировал, и воздух рядом с больной женщиной стал ядом – жаль, это поняли уже после её смерти, когда осталось лишь выжигать воздух в доме, оставляя после хлипкий обугленный каркас здания.

Она познакомилась с Мари два с половиной года назад, в госпитале Святого Якова на побережье – тогда они обе проходили курс усиленной терапии и подавления. Бертран оказалась искалеченной жизнью, а Бьянка съехала от родителей, как только узнала диагноз – и с тех пор была одинока. Их дружба оказалась чем-то жизненно важным – они встречаются два раза в месяц, во вторую и последнюю пятницу, распивают бутылку красного полусухого на двоих, и говорят до рассвета, сидя на крыше какой-нибудь многоэтажки. Вид оттуда всегда прекрасен, и никто не станет беспокоить – в шестом часу они разойдутся, желая друг другу хороших дней, и скроются от Солнца в своих домах. Без этого они не звонят друг другу, не встречаются даже в обычные будние и будто совсем не знакомы – сломанная Мари Бертран и одинокая Бьянка Сезар.

Когда-то Бьянка любила ездить на велосипеде, но сейчас любая страсть к этому пропала сама собой – Мари рисует для неё счастливые поездки, смеётся громко и говорит о милом соседе-подростке с редкой болезнью. Ей от этого легче – они больные, и в этом особенные. Чистые сердцем, слабые телом и мёртвые глубоко внутри, они хватаются за последнюю соломинку надежды, прежде чем рухнуть в болезненную скалистую пропасть – Бьянка зажимает трубочку напитка между зубами, сжимает сильнее бумажно-пластиковый стаканчик и думает о чём-то очень своём, личном, когда они сидят на крыше, рассматривая звёзды. Такие ночи подвластны только им – на Рождество вино заменяет пряный глинтвейн и имбирные пряники, соседка приносит ей салат с курицей и Мари по-особенному молчит, если это «их пятница». «Их пятница» длится несколько светлых часов – и всю ночь, время, проведённое вдвоём и в слишком «правильной» для смертельно больных компании. Когда они умрут – дело техники, распространения болезни и силы лекарств; но они с абсолютной точностью не доживут до восьмидесяти. Преодолеть рубеж в тридцать пять, болея ещё с ранних подростковых лет – уже удивительно, практически вдохновляюще. Случаи такой долгой жизни редки – болезнь поражает все органы, распространяется по организму и мутирует, преодолевая сопротивление повышающих иммунитет лекарств. Лечение мало помогает на таких стадиях, в Бога никто не верит, у медицины нет шансов создать спасительное лекарство, когда выделяемый на них финансы в три раза меньше, нежели на развитие военных сил.

Поэтому они становятся семьёй друг для друга – вот так быстро, неожиданно и смертельно. Их связывает болезнь – и Бьянка думает об этом прежде, чем секундно чмокнуть подругу в потресканные горячие губы, нависая над больничной койкой. Капельница отсчитывает мутно-желтое спасительное лекарство, за окном Солнце выжигает землю, и телевизор в коридоре показывает музыкальную передачу – в палату доносятся обрывки ярких песен популярных певцов, энергичный голос ведущей и суета больничных коридоров.

Бьянка несчастна этим субботним утром – Мари Бертран немного сильнее мертва.